открытая россия
Сергей Медведев:
«Парк Крымского периода» как панорама современной России

Выступление Сергея Медведева в клубе «Открытая Россия»
открытая россия
Сергей Медведев:
«Парк Крымского периода» как панорама современной России

Выступление Сергея Медведева в клубе «Открытая Россия»
В лондонском клубе «Открытая Россия» выступил историк и политолог Сергей Медведев. Он представил свою книгу эссе «Парк Крымского периода» и рассказал о том, как российское государство наступает на общество через войну за пространство, символы, тело и память.
Как воскрешаются традиционные модели русской власти
О чем эта книга? Она является плодом шизофрении, которая свойственна любому мыслящему, чувствующему русскому, российскому, постсоветскому человеку. В моем случае это раздвоенность человека-гражданина и человека-историка. Я состоялся, собственно, как личность, как гражданин 19 августа 1991 года на баррикадах у Белого дома, и все, что происходило потом, — это было отчасти и моим собственным проектом.

Я очень активно участвовал во всем, что происходит, — пожалуй, не в политической части, а скорее в аналитической части, но я принял все происходящее с открытым сердцем, с открытой душой. Я понял необходимость этих перемен, благотворность этих перемен. И, что самое интересное, я думаю, что, как и все мы, я считал, что это навсегда, что это надолго, [то есть] что не надолго, а навсегда. Что это некое состояние, в которое Россия естественным образом пришла после своих многосотлетних скитаний где-то на окраине, на периферии западного мира, что наконец некий курс определен, и Россия на этот курс легла, хотя, конечно, и со своими особенностями. И еще долго нам плыть, если мы туда когда-нибудь окончательно приплывем.

Но я точно так же, как и все мы, как и все вы наблюдал на протяжении последних четырнадцати-пятнадцати лет этот проект, который, как казалось, с нами навсегда, распадается, этот проект потихоньку теряет все свои основные черты, которые сложились в конце 80-х — начале 90-х годов: политическое общество, гражданское общество, гражданские свободы, свободы слова — постепенное размывание, разрушение институтов, и это было очень больно.

Так что одна часть этой книги — это чувство тревоги, чувство боли, чувство непонимания. Даже отчасти от того, как это все происходит, как это все быстро ломается и рушится, и Россия возвращается на свои традиционные пути.

И здесь как раз второе чувство этой шизофрении — это чувство любопытства. Потому что я историк по образованию, и последние годы я все больше и больше занимаюсь историей России, причем, так скажем, длинной историей России — не каким-то определенным периодом, а такими метаструктурами, ее основными институциями, как они сложились, может быть, еще и 500 лет назад, при Иване Грозном, а может быть, и раньше, во времена Киевской и даже до Киевской Руси.

И вот как историку мне было очень интересно наблюдать, как воскрешаются все традиционные модели русской власти, русского общества, русской экономики — буквально как филогенез и онтогенез, как из зародыша в ускоренном режиме, в ускоренном просмотре раскрываются все традиционные модели.

Модель распределительной, раздаточной экономики, модель сословного общества, модель средневековой власти, модель цезаропапизма, царебожия, как у нас сейчас называются все эти византийские модели власти, как возникает какая-то священная Корсуния, этот священный Херсонес, как воскрешается эта огромная военная мифология.
Как вся страна целиком со всеми потрохами переезжает жить в непрекращающееся 9 мая, как некая такая постоянная литургия.
И это, конечно, было очень интересно.

Тексты я писал на протяжении почти пяти лет. Я помню, кстати, что первая большая колонка была мною написана на юбилей Путина в октябре 2012 года — у него где-то в начале октября [день рождения. — ОР] — и практически с тех пор я ежедневно — простите хотелось бы, чтобы это было ежедневно, очень хотел бы, чтобы была такая жизнь, хотя можно было бы, наверное, если ничем другим не заниматься, — еженедельно, иногда один раз в две недели, писал колонки для разных изданий, в основном для сетевых изданий — для русского варианта «Форбса», для издания «Слон», который ныне Republic, которое вам всем очень рекомендую не потому что я там пишу, а потому что я считаю это самым качественным изданием на сегодняшний день в России на русском языке, для «Новой газеты» отчасти, для «Отечественных записок», для «Искусства кино» — покойный Даниил Борисович Дондурей все время подвигал что-то писать, и ему, конечно, совершенно нельзя было отказать, человек был совершенно фантастической энергетики, обаяния, ума. И затем где-то примерно полтора года назад мне предложили, — даже у самого идеи не было: «А почему тебе не собрать это в книгу?» И я стал пересматривать, перерабатывать эти тексты, и как-то неожиданно сама собой сложилась вот эта книжка, которую вы сейчас видите. И я узнал одну интересную вещь о том, что текст книжный живет совершенно другой, совершенно особенной жизнью, отличной от уже где-то опубликованного в газете, в сетевом издании текста.

Они [тексты. — ОР], собранные вместе стали обладать совершенно другой силой, совершенно другим значением. Значением, может быть, и прежним, но совершенно какой-то другой энергией, которая идет еще от Гутенберга, от первых печатных книг.
И эта печатная энергия невероятно велика. В том числе так получилось, что эта книжка сейчас меня возит с собой по миру, по России. Неожиданно у меня получилась такая гастрольная осень, в разные места приглашают. Я ее [книгу. — ОР] представлял в России в Петербурге в трех местах, в Москве в пяти местах, в Иркутске неожиданно, в Екатеринбурге еще будет, затем в Берлине, вот здесь в Лондоне, в Вильнюс сейчас еду, в Тбилиси был до этого, в Вене. И неожиданно всюду вызывает трения, высекает какие-то искры — вот эта книжка. В любом случае это книга о возвращении государства, вот это двойное чувство — чувство, с одной стороны, такого легкого недоумения, где-то ужаса, а с другой стороны, — где-то любопытства исторического. Это все про возвращение государства.

Для меня первичной метафорой, образом этой книги является динозавр. Причем, вы знаете, когда мы обсуждали графический дизайн, возникла идея динозавра, и я настоял на том, чтобы динозавр был не страшный, не отвратительный, — чтобы он был игрушечный. Вроде как динозавр, вроде как его надо боятся, но, с другой стороны, вроде как и не всерьез.

У Лотмана где-то есть рассуждение о сути игры, семиотике игры: когда ребенок играет в тигра, он накидывает на стул полосатый халат и представляет себе, что это тигр. Какие чувства испытывает ребенок? Он, с одной стороны, не боится однозначно, он понимает, что это стул и халат, но с другой стороны, он и не не боится — он побаивается. И вот примерно те же отношения с нашим государством, хотя для некоторых оно оказалось гораздо более страшным.

И такие же отношения у этого текста с Левиафаном. Важная метафора здесь — отчасти это динозавр, отчасти это Левиафан. Потому что, когда эта книжка задумывалась, вышел на экраны фильм Андрея Звягинцева, которого невероятного ценю.
И Левиафан — это очень хорошая метафора для российского государства, идущая еще из политической теории, из трудов Томаса Гоббса.
Левиафан, идея библейского гигантского морского чудища, которое своей силой усмиряет присущую обществу анархию, войну всех против всех, и вот это вот огромное государство. А наш Левиафан, Звягинцева «Левиафан», — эта гигантская туша, в которой найден очень хороший образ: там, где-то на берегу, на Кольском полуострове вот эта вот гигантская туша лежит догнивающая. Он, понимаете, приходит и уходит.

У Кордонского, нашего прекрасного социолога, которого я неоднократно цитирую в этой книжке, есть такая мысль том, что история России — это история циклов расширения и отступления российского государства. То есть действительно можно проследить всю нашу историю, по крайней мере лет 500, наверное, от Ивана Грозного, как государство постепенно расширяется, а потом есть периоды сужения государства — не территориального сужения, а функционального: государство отступает, давая какую-то волю народу, давая волю пространству. Один из тех курсов, которые я читаю в Высшей школе экономики, — «Российское пространство и российское государство». Это как две постоянные силы, которые находятся в противоборстве: государство постепенно, постоянно наезжает на пространство, но в какие-то моменты государство застывает, и снова пространство начинает играть важную роль. У нас, например, были такие 90-е, когда пространство одолело государство. А вот путинские нулевые — это снова наступление государства на пространство.

Я представляю циклы дыхания этого Левиафана — вот он вдыхает и наползает на берег, уничтожает все те сферы автономии — общественной, политической и экономической, гражданской автономии, — которые у нас были. А затем он отступает, да, он отползает обратно в море, и снова в этой тине начинает заводиться какая-то грязь, а от грязи — какая-то жизнь, какие-то там начинают крабики, рачки шевелиться.

И вот сейчас как раз тот самый цикл наступления Левиафана, наступление и отъем им сфер гражданской, политической, экономической автономии, которые были нами приобретены и которые теперь считаются данными нам теперь уже навсегда — Конституцией, правом, обычаем, глобализацией России.

Я сам во все это верил, еще раз повторю, я то же самое дитя 90-х годов, жил между Россией и Западом. Очень долго жил на Западе, почти 15 лет, ездил туда-сюда, считал, что эта дверь всегда будет открываться, пока она до сих пор тоже для большинства людей открывается в обе стороны. Но я увидел, что это все, как выясняется, далеко не так.

Четыре сферы наступления государства
Книжка неожиданно собралась в четыре больших блока. Это четыре сферы, в которых государство ведет свое наступление, — война за пространство, война за символы, война за тело и война за память. В этой книге порядка семидесяти – семидесяти пяти текстов, что-то в таком духе. Они сделаны как эти четыре войны. Ну и давайте я просто расскажу по одному эпизоду из каждой из этих четырех войн, иллюстрирующих мои мысли.

Война за пространство — здесь совершенно очевидно у всех Крым перед глазами. И 2008 год — это Осетия, я вот сам только что из Тбилиси прилетел. Это крымская авантюра, это вся восточно-украинская авантюра, это неоколониальный, неоимперский проект в Сирии. То есть Россия себя снова хочет осознавать великой территориальной державой. Это огромная часть, это огромное составляющее российского мифа, российского самосознания, одна шестая часть суши.

И это даже не советское — это еще досоветское, российское, гоголевское ощущение пространства. Но проблема в том, что в XXI веке это, может быть, не вполне адекватно. Да, не вполне адекватное мироощущение и восприятие пространства как некоего главного ресурса России и борьбы за пространство — жертвовать качеством жизни, жертвовать экономикой, жертвовать связями с Западом ради какого-то традиционного пространства, как это произошло с Крымом. Но тем не менее это случилось, и это говорит о том, насколько устойчива эта мифология.

Для меня один из ключевых символов, один из ключевых текстов — это текст, который я назвал «Факельное шествие» про эстафету олимпийского огня. Удивительно такая, по-моему, комичная это была вещь, особенно учитывая то, что все эти медали Олимпиады у нас потихоньку отнимают. Сегодня вот как раз лыжников дисквалифицировали. Я сейчас вспоминаю, я как ребенок, радовался этой победе. Я сам лыжник, тоже лыжным спортом занимаюсь.

Олимпиада в Сочи, перед ней была эта эстафета.
Эстафета — вещь сама по себе довольно странная, смешная. Это все придумал Гитлер в 1936 году под Берлинскую олимпиаду.
Решили воскресить древние античные [традиции. — ОР]. Кто смотрел «Олимпию» Рифеншталь, — там же все начинается, эти все тела юношей и девушек античных. Ну вот, и тогда так получилось, что и Греция была, в общем, фашистской, и Германия, и между ними все страны были дружественные — Румыния и Венгрия, и пронесли олимпийский огонь.

Ну и с тех пор худо-бедно существовала эта традиция до 2013 года, когда она приобрела поистине космические масштабы в прямом и переносном смысле, когда этот самый огонь — мало того, что [им. — ОР] обнесли порядка 30 000 километров, всю российскую территорию по периметру, от Калининграда до Курил, нет, так возили на Северный полюс на атомном ледоколе. Водили хоровод с этим олимпийским огнем вокруг Северного полюса. Северный полюс наш, хотя территориально, конечно, нет. Если на карту посмотреть, то пока не наш. Россия заявила территориальную претензию, но вряд ли кто когда согласует.

В космос запустили олимпийский огонь. В лампаде — это называется лампада, — в специальной лампаде вывозили олимпийский огонь на международную космическую станцию. На дно Байкала опускали олимпийский огонь. Мужик-морж Енисей переплывал с этим самым олимпийским факелом в руках. На вершину Эльбруса затащили Олимпийский огонь. Ну и наконец-то уже с Эльбруса он приземлился в Сочи.

Это невероятно знаковая акция была, которая говорит, что Россия размечает, маркирует свое пространство. Это как собака — ее выпускаешь на участок, — вот у меня собачка, с утра он выбегает и помечает свое пространство, радостно оглашая лаем: вот тут пенек, вот тут кустик, значит это, травка посажена. Ну вот и Россия точно так же маркировала это пространство: тут мое, тут мое. Как, помните Ноздрев с Чичиковым: «Вот видишь этот лес, а этот лес мой, а вот что за лесом еще лес, тот тоже мой, и поле за тем лесом тоже мое». Вот примерно так и было, примерно такое отношение было к пространству, и оно было очень четко обозначено этим обносом в этой войне за пространство.

Но с другой стороны, эта война за пространство, это освоение пространства — оно невероятно символическое, оно невероятно пустое, потому что в сущности своей это пространство остается мертвым, оно остается ничьим. Это еще один важный текст, который я написал. Он неожиданно получил очень большой резонанс, который вырос из одного моего путешествия.

Надо сказать, что я часто езжу по дороге М9. Есть трасса такая М9, Москва – Рига. Одна, кстати, из главных трасс, ведущих на Запад. Есть Минское шоссе, а есть Рижское шоссе, ведущее на Псков, оно прямо на Ригу ведет, много туристов по ней ездит, фуры идут из балтийских портов. И, в общем, я езжу по нему из года в год, я провожу летние и зимние школы в Тарту, мы со студентами ездим, и я привык к тому, что жизнь не особо теплится за пределами Московской области. Но пару лет назад случилось такое бедствие, как ремонт этой трассы.

Ремонт дорог — это, конечно, эпическое событие в России. И так произошло, что начали ремонт летом, наступила осень, а потом неожиданно пришла зима, а асфальт они сняли. И вот они сняли всю технику. Вообще, зимой в наше время тоже можно класть асфальт, но неважно, они ушли, и просто 300 километров дороги, федеральной трассы было без асфальта.
Это все произошло в начале зимы, где-то в ноябре, и я ехал уже в феврале. К февралю дорога приобрела практически сталинградский вид. Там были гигантские рытвины, в которых мог пропасть Камаз. Действительно, по обочинам валялись фуры перевернутые, потому что они пытались это объезжать по обочинам, а обочина это не выдерживала, и они опрокидывались в кювет. Мы ехали со студентами втроем и насчитали порядка девяти перевернутых фур. То есть ехать можно было примерно со скоростью 10 километров в час на первой скорости, на второй даже уже было нельзя. Мы заехали на заправку, и нам, смеясь, рассказывал заправщик, что вот, ко мне прибежал французский водитель с квадратными глазами, где здесь дорога на Москву, что он потерял дорогу на Москву. А они говорят: «Это и есть дорога на Москву, вы на главной дороге находитесь».

Мы фотографировали, мы снимали, навстречу ехали машины с иностранными туристами, они тоже снимали все это на мобильные телефоны — это, видимо, то, о чем они будут рассказывать внукам. В общем, я доехал до Тарту, об этом обо всем написал под названием «Суверенное бездорожье». Да, и при этом еще надо сказать, где проходит эта дорога.

Кто-нибудь ездил по этой дороге, есть такие? Дело в том, что за пределами Московской области жизнь кончается. Она буквально кончается, я не утрирую и не преувеличиваю. Волоколамск, Шаховская — и все. Есть отдельные города — Зубцов, Нелидово, но дальше между ними десятки и сотни километров пустоты. Это вымершие деревни, если едешь ночью, там нет ни огонька. Там запущенные поля, они полностью заросли борщевиком, лес смыкается, лес подходит к дороге. Из леса выходят какие-то странные люди, которые живут примерно так же, как в XVI веке, — они живут из леса, они торгуют грибами, ягодами, они торгуют шкурами убитых животных, грубо сшитыми одеждами из этих шкур. Они торгуют лещом, струей бобра, желчью медведя.

Вот едешь, и где-то каждые 20-30 километров картонные щиты, и стоят люди такие мохнатые, какие-то такие вросшие в землю, торгуют вот этими вещами. Никакой другой жизни нет, какая-нибудь только бабушка с саночками идет и тащит по асфальту их. Откуда она идет — непонятно, потому что там до деревни 20 километров и там до деревни 20 километров. Автобусы там, естественно, уже, наверное, давно отменены, поликлиник, больниц у них нет, какая-нибудь одна единственная медицинская «буханка» в ближайшие 200 километров ездит, дай бог, если труп успеет забрать.

Собственно, известная вещь, достаточно открыть любой номер «Новой газеты», чтобы об этом обо всем прочитать. И я это написал. И почему меня это задело, почему я это написал? Потому что одновременно там же стоят щиты, что вот тут под Зубцовым, подо Ржевом погибла такая-то дивизия, тут пала такая-то дивизия. Это те же самые места, где в 41-м году были потеряны сотни тысяч человек, просто полегли при быстром наступлении немецких войск.

И на этом контрасте меня совершенно потрясло: вот люди здесь пали 70 лет назад — ради чего? Они сражались за суверенитет, они сражались за независимость. А какой это суверенитет?
Суверенитет — это не когда ты написал шесть букв на карте — «Россия».
Суверенитет — это когда ты эту карту сумел наполнить жизнью, когда ты туда построил дороги, провел электричество, обеспечил людям какие-то достойные зарплаты, старость, поликлинику поставил. А ничего этого фактически нет.

Ну и такая немного на нерве написанная статья. Неожиданно она очень широко прозвучала. Разлетелась по сетям, те же Собчак и Навальный ее перепостили. Не помню, под полмиллиона просмотров, наверное, получилось. И да, писал мне «Росавтодор», замначальника «Росавтодора»: «Зачем вы так? О них, о работниках, мы стараемся, мы построили столько километров дорог, дорога будет». А какой смысл, что дорога будет? Вот я видел, как оно есть сейчас. «Я знаю, город будет...»

Так что она там будет в 2014 году, а дело было в 2013-м. И, наконец, поступил звонок. Мы уже ехали обратно из Тарту, и мне очень торжественно доложили, прямо как «с вами будет говорить товарищ Сталин», — «с вами будет говорить Игорь Иванович Шувалов». Говорю: «Хорошо, пускай говорит». Дальше в трубке что-то щелкнуло, и связь прервалась. Потому что там и мобильной связи тоже нет. Это мы ехали в Псковской области, есть там такой город Остров, и можно ехать в объезд Пскова через этот Остров. Там тоже, конечно, глухие места, в основном борщевик. И следующие 30 километров мобильной связи не было никакой, и больше уже Игорь Иванович не позвонил. А как знать, может, и жизнь бы иначе повернулась. Так что вот такая непростая судьба у одного из текстов этой книги. Значит, это первая битва — битва за пространство.
Война за символы
Вторая битва — это битва за символы. Здесь тоже очень важная российская черта, потому что власть наша очень символична, политика наша очень символична. Главное в России — это символическая эффективность. Не реальная, не жизненная эффективность, а ты должен правильно все описать, ты должен правильно все маркировать. Это еще Кюстин заметил в 1839 году, насколько русские сильны в представлении, в этом своем непрерывном театре. Собственно, потемкинские деревни — тоже наше великое изобретение.

Я в этих статья описываю, как власть возвращается в виде различных символов, потому что и крымские различные символы, и вся история 9 мая, как я уже сказал, — вся эта нескончаемая литургия 9 мая, в которую переехала наша страна. И в том числе об Олимпиаде я писал, как люди вручают олимпийцам подарки с царского плеча, машины выкатывают на Васильевский спуск из Кремля. Им дарят квартиры, автомобили, ужасно смешные вещи, действительно сюжеты, как из XVI века, из времен Ивана Грозного.

Опять-таки об Олимпиаде: когда, я помню, вручали медали, там год дают Мерседес, год BMW, год Ауди. И вот был год Ауди, олимпиада Ауди вручала. Им вручали за первое место Audi Q7, а за второе место Audi Q5. Есть такой конькобежец Скобрев, он второе место занял, и он переживал не то, что второе место, а то, что ему досталось Q5, a не Q7. И он написал письмо Путину по поводу того, что негоже мужчине ездить на Ауди Q5, это женская машина, буквально, я цитирую — письмо было в газетах. Суверенно, значит, рассмотрел этот вопрос, и ему монаршим повелением обменяли Q5 на Q7. Вот такие абсолютно средневековые сюжеты. Мне безумно он нравится, об этом тоже я пишу.

И то, что здесь я хотел рассказать, опять-таки о средневековых сюжетах, — это о Кутузовском проспекте. Это для меня невероятно важная символическая магистраль. Как я ее называю, это вертикаль власти, положенная горизонтально, ведущая от мест правления власти типа Кремля, Охотного ряда, Большой Дмитровки к местам отдыха, к местам проживания власти за пределы Москвы. Рублево-Успенское шоссе, Барвиха, Жуковка — все мы знаем, адреса всем известны.

И, понимаете, назначение Кутузовского проспекта, оно уже не в том, чтобы движение обеспечить людям, оно в том, чтобы обеспечить проезд первых лиц государства из точки А в точку Б. Люди просто случайно допущены. И соответственно, там эту трассу охраняют специально приставленные обученные менты, которые, конечно, ни разу не менты, а сотрудники ФСО. И их задача — не обеспечивать безопасность движения, потому что в принципе там можно ехать довольно быстро, там нет светофоров и тебя никто не остановит просто так, потому что людей всякая мелкая сошка, мелкие нарушения не волнует. Волнует, чтобы там в кустах никто не сидел и не стрельнул. И волнует прежде всего, чтобы люди ехали согласно чину, сообразно чину.

Кстати сказать, иногда это бывают и достаточно трагичные сюжеты. Вот не далее, как две или три недели назад сбили — машина «ЕКХ», это фэсэошная машина, сбила на Новом Арбате постового, который не успел отскочить с этой полосы. Я сюда летел, прочел в газетах — все хорошо с семьей этого постового, им дали трехкомнатную квартиру, шесть миллионов рублей. Как написано, «они довольны» — семья сбитого сотрудника ГИБДД довольна.

Но в принципе эти сбитые сотрудники ГИБДД, они наблюдают за тем, чтобы ехали правильные машины по осевой полосе, потому что вся российская власть решается на осевой полосе Кутузовского проспекта — кто ты есть. И вот тут идет иерархия номеров, российским, московским особенно известная. У нас же все знают, кому какие номера принадлежат. Есть «ЕКХ», есть «АМР», есть «АММ», есть «СКР» — Следственный комитет России, есть номера мэрии, есть номера ГИБДД, есть номера МВД, есть номера ФСО, есть номера ФСБ — все всё знают. И вот стоит, значит, этот мент такой, батон перевязанный, и смотрит, чтобы правильная машина ехала с мигалкой по осевой. И вся суть Кутузовского даже не в том, чтобы быстро проехать, а в том, чтобы именно проехать по осевой и показать свою власть.

Просто я там езжу уже последние тридцать лет, поскольку я сам живу в тех местах — на Кутузовском и дальше, в Крылатском, и дальше под Звенигородом, и я по нему постоянно езжу, и я вижу, что, даже когда он пустой в 12 ночи, они все равно едут по осевой, хотя никто не заставляет, — ты можешь ехать в левом ряду, левый ряд пустой. Но нет, даже по снежной каше он будет ехать по осевой, потому что может. Да, у нас в России очень важно понятие «потому что может». Потому, что может, он едет по осевой полосе.

Все это ведет, конечно, к смертям, к очень большому количеству. Это самая смертоносная трасса в Москве, на ней ежегодно гибнет 20-30 человек, при том, что там идеальный асфальт, идеально организовано движение, но бьются, бьются, потому что эта езда по осевой, быстрая езда правительственных кортежей всех очень сильно провоцирует, заводит. И мажоры устраивают там ночные гонки, и типичные аварии на Кутузовском: 18-летний студент МГИМО на BMW M5 на скорости 230 километров в час не справился с управлением, вылетел на встречную полосу, влетел в машину такси, в которой ехали три человека, все погибли, шесть трупов. Вот примерно такие аварии там регулярны. Или первый — я буквально цитирую, я не придумываю, — первый вице-премьер Дагестана с женой и тремя детьми на автомобиле Land Cruiser 200 ехал по осевой полосе, не заметил ограждения ремонта, зацепил его, вылетел на встречную полосу, врезался в автомобиль Range Rover и Porsche Cayenne, тоже все погибли.

Это все я цитирую. Но вы же понимаете, это же все про сословное общество — про студента МГИМО, про вице-премьера Дагестана, про машины ФСО.

И это невероятное свидетельство того, что Россия сложилась сейчас в такое общество по Сорокину, как «День опричника», «Сахарный Кремль».
Это общество, которое ездит на современных машинах, держит в руках айфоны, но при этом по сути своей осталось в XVI веке.
Такие ритуалы, особенно проезд Путина или первых лиц государства, — они, ну знаете, Париж до революции еще времен «Короля-Солнца» XVII века. Представьте себе, что король проезжает через Париж. Что делается? Скачут всадники с факелами, скидывают в боковые проулки все эти тележки торговцев с яблоками, с картошкой. Вот едет карета короля, король едет в Версаль. Примерно так же происходит на Кутузовском проспекте.

И однажды я буквально лично воспроизвел этот средневековый ритуал. Я давно хотел это сделать, и однажды представился повод. Остановили машины, и я стоял в самом левом ряду в районе метро «Славянский бульвар». И там же как? Секторами останавливают. Скажем, остановили два километра потока, встречная полоса свободна, потом встречную полосу остановили, потом еще, и они вот так едут по секторам. Ну и стою, стоим 10, 15, 20 минут, уже надоело, заглушил двигатель, вышел на осевую полосу, стою. И вроде бы меня как-то не заставили сесть, потому что там далеко мент и там далеко мент. И смотрю — едут голубчики от Бородинской арки, море огней летит. Там обычно как? Немцы шли клином, они тоже едут клином, в середине этот самый, свиньёй, как тевтонские рыцари на ледовом побоище. Посередине этот длинный лимузин Мерседес и таким клином идут Гелендвагены охраны. Не так чтобы быстро, километров там 130, 140 в час. И вот они приближаются — такое море огней, и когда они приблизились, я упал на колени и перекрестился, и о землю ниц упал.

Ну хорошо, видите, я с вами здесь сижу, меня там из бластера не уничтожили охранники, но я снискал пару гудков и поднятых больших пальцев от соседей по потоку. Но в любом случае еще раз хочу сказать, что это символическая политика, борьба за символы, которая восстанавливается, постоянно воспроизводится в нашем медийном, в нашем публичном пространстве. Последнее, что я здесь хочу сказать, вспомните коронизацию, не знаю, как сказать, — коронацию, кенгурацию, инаугурацию Путина, когда он в одиночку едет, когда с высоты птичьего полета снимается, как едет совершенно пустая машина по пустому городу в окружении мотоциклистов, заезжает в Кремль, он идет по пустым анфиладам Кремля. Это что-то, это сюр абсолютный, это как фильмы Бергмана — такие сюрреалистические, у него в «Земляничной поляне» есть, когда пустой город. Вот и здесь то же самое. Это все об этой символической эффективности власти, так что борьба за пространство, борьба за символы.
Государственная биополитика
Третья борьба — за тело. Это третий очень интересный аспект нашей нынешней власти, которым я много занимаюсь, читаю лекции и в том числе пишу в этой книжке. Потому что неожиданно фронтир борьбы за суверенитет, борьбы за наступление государства переместился в область телесности, в область приватности.

И это для меня сейчас становится неожиданным поворотом, потому что я тоже думал, что это все как-то с нами и навсегда, что Россия достаточно телесно раскрепощенная страна. В общем-то это и остается, по большому счету, несмотря на всю эту мракобесную беснующуюся политику.

Россия — страна достаточно свободная в отношении телесных правил. Но, тем не менее, в точности с третьим сроком Путина началось наступление на тела. Началось оно со страшного людоедского «закона Димы Яковлева». Это тоже про телесность, когда запретили усыновление, так сказать, больных детей американским усыновителям в ответ на «закон Магнитского».

Затем пошла череда антигомосексуальных законов, затем пошли совершенно фантастические вещи, типа закона о топоте котов и скрипе кроватей — вот эти петербургские были, а затем пошли всяческие санитарные запреты, пошли продуктовые санкции против Запада.

То есть складывается некая вещь, которую философ Мишель Фуко назвал биополитикой, описывая традиционное поведение государств в эпоху позднего модерна. Государство начинает рассматривать население как некую биомассу.

Власть над индивидуальными телами имелась всегда. Государь всегда мог казнить, он всегда мог развязать войну, он мог отправить на войну человека, он мог убить, а мог дать жизнь.

Но здесь уже не на индивида простирается власть государства, а на коллективную телесность. Государство начинает заниматься коллективными практиками репродукции, практиками здравоохранения. Оно говорит: «Вы должны быть продуктивными, вы должны быть здоровыми, вы должны есть это, вы не должны есть то». И это Мишель Фуко и за ним многие современные философы, Джорджо Агамбен, Хардт и Негри, назвали биополитикой.

Но чего я совершенно не ожидал, что эта биополитика проявится в путинской России как еще один факт наступления Левиафана, этого «красного динозавра», этого государства. И в некоем количестве текстов я это исследовал.

Здесь, конечно, очень интересная сырная война, война с западными продуктами — тоже ведь символы. Это и символическое наступление, и чисто биополитическое наступление.

Сыр — это не российская тема. Россия про творог, с сыром — нет, не то, с сыром не сложилось у России.


Потому что сыр — это продукт длинной культуры, сыр — это когда твой двор стоит на одном месте на протяжении поколений и десятилетий. Хорошие сыры созревают 36 месяцев, пятилетние сыры есть, десятилетние сыры. Ну и вообще, продукт сыроварения — это очень длительные производственные циклы. А в России как? Там молоко скисло, с вечера поставил его, с утра готов творог, съел его, и ты не знаешь, доживешь ли ты до вечера. И творог в этом отношении абсолютно российский продукт. А сыр — это антироссийский продукт, и поэтому один из текстов у меня есть, «Поминки по рокфору» называется. Это все я описываю.

Понимаете, ведь суверенитет, он реализуется не только в Госдуме, не только в каких-то там войнах, в «русском мире» на Украине.
Неожиданно битва за суверенитет сместилась в наши спальни, в наши ванные, в наши холодильники, — туда, где государства раньше не было.
Был очень длительный контракт. Ведь последний раз государство залезало туда при Сталине в 30-е, 40-е годы, когда был запрет абортов и всякие такие вещи. С тех пор постепенно государство оттуда уходило, и был такой контракт между государством и поздним советским обществом: окей, у нас идеология, но мы не лезем в частные жизни граждан — очень большое количество поздней советской литературы, кино.

А сейчас неожиданно государство, по крайней мере на словах, начинает отнимать и начинает говорить, как жить правильно, как спать правильно, повторюсь, этот чудовищный закон о детях — «закон Димы Яковлева».

Потому что, понимаете, здесь к детям относятся как к больным сиротам, относятся как к газу: вот у нас есть государственный ресурс газ, хотим — перекроем вентиль Украине, хотим — откроем. А вот есть госресурс дети, хотим — пустим на Запад, хотим — не пустим на Запад, как биомассу. Взяли и наказали пиндосов-американцев!


У нас почему-то не усыновляют. У нас есть все-таки определенные успехи в усыновлении и удочерении сирот, но детей с особенностями развития, больных детей почему-то в России не усыновляют, такой вот парадокс получается. А американцы почему-то усыновляют. Странные эти американцы какие-то, непонятные люди. Ну вот этот ручеек перекрыли, и вот вам еще одна такая политика телесности.

Тут, кстати, последнее, чтобы закончить с этой телесностью. В том числе я отслеживаю такого своего героя, Петра Павленского. У меня есть пара текстов о Павленском, по крайней мере, я рассматриваю его российские акции. Он мне очень интересен в том, что он биополитике государства противопоставляет биополитическое искусство. Потому что он свое тело превращает в оружие. И государство неожиданно обламывается на Павленском. Оно не может, оно не знает, что противопоставить человеку, который не боится за собственное тело.

Потому что как работает государство, как работает Левиафан? Оно работает через страх, через страх боли, через страх смерти. Да, мы можем сделать тебе больно, мы можем тебя отправит в ОВД «Дальний», где тебя посадят на бутылку, — вот что говорит государство.

А тут приходит человек и говорит: а я сам себе делаю больно, хочу — рот себе зашиваю, хочу — себе мошонку прибиваю к Красной площади, хочу — себе пол уха отрезаю, хочу — себя колючей проволокой оборачиваю голышом. Вот, делай со мной что хочешь!

И неожиданно государство теряется. Потому что, в общем, все интеракции Павленского с государством заканчивается его победой. Следователи, которые ведут его дело, бросают работу, переквалифицируются в адвокатов по защите Павленского. Судья говорит: «Я не хочу учувствовать в этом фарсе». Потому что Павленский на свой суд приглашает проституток, бомжей. Абсолютно библейские истории.

Я сейчас хочу вынести за скобки его непростую траекторию, которая случилась на Западе, и вообще в последний год, хотя об этом тоже могу говорить, но в любом случае, [говоря о том. — ОР], что происходило в России, он превратился в такую, так сказать квазихристианскую фигуру.
Если говорить о биополитике, есть такая книга у Джорджо Агамбена «Homo Sacer», это в древнем Риме такая фигура преступника, которого нельзя убить. Его любой мог оскорбить, но его нельзя было убить, он был как бы вне закона, его нельзя было принести в жертву. И вот Павленский — он, с другой стороны, такой, может быть, русский юродивый. Он воплощает этот тип русского юродивого, который противопоставляет свое голое и тем уже неуязвимое тело машине государства, разрушающей телесность. Все его акции приходятся на третий срок Путина, и в этом отношении очень интересно, как он своим биополитическим искусством, биополитическим протестом, противопоставлял себя биополитической силе государства.

Ну и последнее, чтобы вас не утомлять больше, это четвертая битва — битва за память. Если посмотреть на наиболее ключевые знаковые события общественной жизни последних десятилетий, они касаются мемориальной политики — идет ли речь о 9 мая, о двадцати восьми героях-панфиловцах, о памятниках Сталину, об отношении к 1937 году. Это все последствия новой политики государства.

Хотя, вы знаете, не только государства. Дело в том, что здесь сшибаются две очень большие силы. Потому что с одной стороны, да, государство хочет национализировать память, государство хочет присвоить себе право на вспоминание. И государство в этом отношении достаточно успешно.

Здесь огромная проблема, о которой я очень много говорю. В частности, у меня сейчас целый цикл программ на телеканале «Дождь», которые мы с Сахаровским центром делаем, — посвященных проблемам исторической памяти. Не раз мы с Александром Эткиндом об этом говорили и программы с ним делали. Очень хорошая книга, всем рекомендую — «Кривое горе. Память непогребенных».

В центре российского сознания стоит неуспокоенное прошлое, стоит огромная черная дыра под названием память о репрессиях, которую страна обходит по кругу. Да, люди боятся касаться этой темы. Да даже не только память о репрессиях. В России вообще очень короткая память как таковая. Это одно из свойств российского пространства.
Людей гоняет по территории, людей гоняет по времени, у нас люди не врастают корнями в собственную территорию, у нас кладбища-то все никакие.
Я этим летом был в Лондоне и в Шотландии. В Шотландии меня потрясли некоторые кладбища, там есть могилы восьмисотлетней давности. Там есть могилы, которым восемьсот лет, и они до сих пор сохранены, и там фамилии все одни и те же — Маккей, как они были там 800 лет назад, 500, 300, 100, так и сейчас. И там рядом бок о бок лежат люди, похороненные в XIII веке и XXI веке.

Когда я прихожу на наше кладбище, даже на хорошие кладбища, лучшие московские кладбища, скажем, Введенское немецкое кладбище — ну максимум XIX век, это редкое исключение. Обычное российское кладбище — ты не найдешь могилы старше 30-40 лет. Она разрушилась, на нее никто не ходит, за ней никто не ухаживает. И вообще, российское кладбище — это же пространство заборов. Нет памятников, а есть одни заборы, это постоянное отгораживание людей друг от друга.

Чтобы понять отношение к мемориальной российской культуре, надо сходить на российское кладбище и посмотреть, как мы смотрим за своими покойниками.

Так что же говорить тогда, что 37-й год не помнят люди, что же говорить, что о Сталине не могут вспомнить — хороший был или плохой, когда такое происходит с нашими кладбищами.

Так что я хочу сказать, что в центре этого всего российского самосознания стоит огромная дыра, черная дыра нашей памяти. У людей не ведутся исторические книги, мало кто может вспомнить своих предков до третьего хотя бы поколения. Ну, еще бабушку с дедушкой помнят, но дальше все это теряется где-то в толще истории.

И с одной стороны, государство пытается дать свой учебник истории, единый учебник истории, где все танцуют вместе, водят один хоровод, и Ленин со Сталиным, и Колчак с Иваном Ильиным, и красные с белыми, и все складывается в такой славный государственным миф, а с другой стороны появляется очень сильный низовой запрос на память, и люди начинают пытаться вспомнить историю своей семьи, историю своего города, историю своих поколений.

Возникают такие вещи, как «Последний адрес» — эти вот таблички, которые придумали Евгений Асс, «Мемориал» и Сергей Пархоменко. Возникает «Бессмертный полк», возникает фантастический совершенно феномен, — наверное, вы слышали и у меня один из ключевых текстов — «Частный Нюрнберг» Дениса Карагодина. Это совершенно как Лютер — 500 лет реформации позавчера отмечалось, это человек абсолютно лютеранской упертости. Философ из Томска, который сказал: «А моего прадеда расстреляли в 38-м. А давайте-ка я сейчас возьму и найду тех, кто его расстрелял, и составлю список, и назову всех виновных». И он составил весь список от машинистки, которая печатала приказ, до человека, который его расстреливал, до водителей, которые его везли, вверх до Сталина, который отдавал приказ о начале репрессий, 38 человек. И дальше он будет давать юридический ход этому делу всех 38 человек, причастных к убийству его прадеда Степана Ивановича Карагодина.

Так что, с одной стороны, идет большой государственный миф, а с другой стороны, возникает народный запрос на память. И идет сшибание двух разных слоев памяти, и из него вырастает четвертое поле борьбы — за суверенитет. Борьбы, с одной стороны, за наступление государства на нас, а с другой стороны, все-таки прорастающий какой-то низовой народный протест, отстаивающий свое частное политическое и гражданское пространство.

Вот, собственно, те четыре вещи, которые я хотел рассказать об этой книжке.
Made on
Tilda